Усмехались из тени, мерцали, блестели сотни зелёных глаз. У садовой сторожки танцующих кошек вы встречали хоть раз?..
цитаты всякие, себе
В том лесу белесоватые стволы
Выступали неожиданно из мглы.
Из земли за корнем корень выходил,
Точно руки обитателей могил.
Под покровом ярко-огненной листвы
Великаны жили, карлики и львы,
И следы в песке видали рыбаки
Шестипалой человеческой руки.
Никогда сюда тропа не завела
Пэра Франции иль Круглого Стола,
И разбойник не гнездился здесь в кустах,
И пещерки не выкапывал монах -
Только раз отсюда в вечер грозовой
Вышла женщина с кошачьей головой,
Но в короне из литого серебра,
И вздыхала и стонала до утра,
И скончалась тихой смертью на заре,
Перед тем как дал причастье ей кюре.
Это было, это было в те года,
От которых не осталось и следа.
Это было, это было в той стране,
О которой не загрезишь и во сне.
Я придумал это, глядя на твои
Косы - кольца огневеющей змеи,
На твои зеленоватые глаза,
Как персидская больная бирюза.
Может быть, тот лес - душа твоя,
Может быть, тот лес - любовь моя,
Или, может быть, когда умрём,
Мы в тот лес направимся вдвоём.
(Н. Гумилев)
***
...Туман окутывал их плотной пеленой, и они молча двигались вперед — на расстоянии веревки друг от друга, так, как велела Ронья.
Теперь нельзя было отступать в сторону от тропки. Малейший неосторожный шаг — и они заблудятся в тумане. Но она не боялась. Руками и ногами нащупывала она дорогу — камни, деревья и кусты были вехами на ее пути. Шли они медленно, Ронья надеялась все же вернуться домой до того, как Лувис начнет петь Волчью песнь. И не надо бояться.
Хотя более удивительного странствия на ее долю никогда не выпадало. Казалось, будто жизнь в лесу смолкла и вымерла, и от этого ей становилось не по себе. Неужели это ее лес, который она знала и любила? Почему же теперь он так тих и страшен? А что скрывалось там, в этих туманах? Что-то незнакомое и опасное, она сама не знала — что. И это пугало ее.
«Скоро я буду дома, — думала она, утешая себя, — скоро я буду лежать в постели и слушать, как Лувис поет Волчью песнь».
Но это не помогло. Страх в ее душе все рос и рос; никогда в жизни ей не было так страшно. Она окликнула Бирка, но голос ее прозвучал так жалобно! Он был так глух, что это еще больше напугало ее. «Я, кажется, сойду с ума, — подумала она, — и тогда мне — конец!»
И тут из самой глубины тумана донеслись сладостные, щемящие звуки. Послышалась песня, и то была самая удивительная песня во всем мире. Никогда она не слышала ничего подобного. О, как прекрасна была эта песня, какой прелестью наполнила она весь ее лес! Она прогнала страх и утешила ее. Ронья молча стояла, слушая эту песню и позволяя себя утешить. Как это было прекрасно! И как манила и притягивала к себе эта песня! Да, она чувствовала, что те, кто пели, хотели бы, чтоб она сошла с тропинки и последовала бы за этими прекрасными звуками в самую гущу тумана.
Песня звучала все громче и сильнее. Она заставляла дрожать ее сердце. Ронья тут же и думать забыла про Волчью песнь, ожидавшую ее дома. Забыв все на свете, она хотела лишь свернуть с тропинки и отправиться к тем, кто звал ее из тумана.
— Иду, иду! — воскликнула она и сделала несколько шагов в сторону. Но тут кожаный ремень так крепко натянулся, что она упала навзничь.
— Куда это ты собралась? — закричал Бирк. — Если позволишь заманить себя подземным жителям, ты пропала! Сама знаешь!
Подземные жители! Да, она слышала о них. Она знала, что они обычно поднимаются из темных земных недр наверх, в лес, только во время тумана. Никогда не доводилось ей встречать кого-либо из этого народца, но все-таки сейчас ей хотелось следовать за ними, куда бы они ни позвали. Ей хотелось быть рядом с ними и слушать их песни, даже если бы пришлось провести под землей все отпущенные ей на свете годы...
...И вот наступил вечер. Солнце село, спустились сумерки, сумерки весеннего вечера, которые на самом деле казались лишь какой-то странной мглой, сгустившейся среди деревьев и никогда не превращавшейся в мрак и ночь. Черный дрозд и кукушка смолкли. Все лисята скрылись в своих норах, все бельчата и зайчишки — в своих дуплах и гнездах, а змея заползла под камень. Ничего больше не было слышно, кроме зловещего уханья филина далеко-далеко отсюда, а вскоре смолкло и оно.
Казалось, весь лес спал. Но вот он стал медленно-медленно просыпаться к своей сумеречной жизни. Все обитатели сумерек, жившие там, зашевелились. Кто-то полз, шуршал и пробирался тайком по мшистым кочкам. Среди деревьев шныряли ниссе-толстогузки, косматые тролли-болотники ползали, прячась за камнями, а огромные полчища серых карликов вылезали из своих потайных убежищ и шипели, чтобы напугать всех, кого им надо было утащить к себе. А когда с гор стали спускаться, паря в воздухе, дикие виттры, самые жестокие и самые неукротимые изо всех обитателей сумерек, они показались совсем черными на фоне светлого весеннего неба...
...Она поднялась и взяла свою поклажу. Путь ей предстоял не близкий, ни тропинки, ни дороги туда не вели. И все же она знала, как туда идти. Так же, как знают звери. Как знают ниссе-толстогузки, тролли-болотники и серые карлики.
И так она шла спокойно по залитому лунным светом лесу между сосен и елей, ступая по мху и черничнику, мимо болот, поросших ароматным багульником, мимо черных омутов и бездонных трясин, карабкалась по поваленным деревьям, переходила вброд журчащие ручьи. Она шла по лесу напрямик к Медвежьей пещере.
Она видела, как на холме пляшут тролли-болотники. Пер Лысуха говорил ей, что они пляшут только лунными ночами. Она остановилась и стала украдкой смотреть на них. Странным был их танец. Они медленно и неуклюже кружились, бормоча что-то непонятное. Пер рассказывал, что это их весенняя песня. Он даже пытался сам петь, как тролли, бормоча что-то чудное. Но теперь она поняла, что его бормотание было вовсе не похоже на настоящую песню троллей-болотников. Их песня звучала как что-то древнее и печальное...
(Астрид Линдгрен. Ронья, дочь разбойника)
***
Насторожившись, начеку
У входа в чащу,
Щебечет птичка на суку
Легко, маняще.
Она щебечет и поет
В преддверьи бора,
Как бы оберегая вход
В лесные норы.
Под нею сучья, бурелом,
Над нею тучи,
В лесном овраге за углом
Ключи и кручи.
Нагроможденьем пней, колод
Лежит валежник.
В воде и холоде болот
Цветет подснежник.
А птичка верит, как в зарок,
В свои рулады
И не пускает за порог
Кого не надо.
За поворотом, в глубине
Лесного лога,
Готово будущее мне
Верней залога.
Его уже не втянешь в спор
И не заластишь.
Оно распахнуто, как бор,
Все вглубь, все настежь.
(Б. Пастернак)
***
…Зеленое пахучее изобилие. Изобилие красок, изобилие запахов. Изобилие жизни. И все чужое. Чем-то знакомое, кое в чем похожее, но по-настоящему чужое. Наверное, труднее всего примириться с тем, что оно и чужое, и знакомое одновременно. С тем, что оно – производное от нашего мира, плоть от плоти нашей, но порвавшее с нами и не желающее нас знать...
...В кузове загомонили, но Перец ничего не слышал. Он въезжал в лес. Лес приближался, надвигался, громоздился все выше и выше, как океанская волна, и вдруг поглотил его. Не стало больше солнца и неба, пространства и времени, лес занял их место. Было только мелькание сумрачных красок, влажный густой воздух, диковинные запахи, как чад, и терпкий привкус во рту. Только слуха не касался лес: звуки леса заглушались ревом двигателя и болтовней сотрудников. Вот и лес, повторял Перец, вот я и в лесу, бессмысленно повторял он. Не сверху, а внутри, не наблюдатель, а участник. Вот я и в лесу. Что-то прохладное и влажное коснулось его лица, пощекотало, отделилось и медленно опустилось к нему на колени. Он посмотрел: тонкое длинное волокно какого-то растения, а может быть, животное, а может быть, просто прикосновение леса, дружеское приветствие или подозрительное ощупывание; он не стал трогать этого волокна...
... Живой столб поднимался к кронам деревьев, сноп тончайших прозрачных нитей, липких, блестящих, извивающихся и напряженных, сноп, пронизывающий плотную листву и уходящий еще выше, в облака. И он зарождался в клоаке, в жирной клокочущей клоаке, заполненной протоплазмой – живой, активной, пухнущей пузырями примитивной плоти, хлопотливо организующей и тут же разлагающей себя, изливающей продукты разложения на плоские берега, плюющейся клейкой пеной… И сразу же, словно включились невидимые звукофильтры, из хрюканья мотоцикла выделился голос клоаки: клокотание, плеск, всхлипывания, бульканье, протяжные болотные стоны; и надвинулась тяжелая стена запахов: сырого сочащегося мяса, сукровицы, свежей желчи, сыворотки, горячего клейстера...
…Я рвался сюда, и вот я попал сюда, и я наконец вижу лес изнутри, и я ничего не вижу. Я мог бы придумать все это, оставаясь в гостинице, в своем голом номере с тремя необитаемыми койками, поздним вечером, когда не спится, когда все тихо и вдруг в полночь начинает бухать баба, забивающая сваи на строительной площадке. Наверное, все, что есть здесь, в лесу, я мог бы придумать: и русалок, и бродячие деревья, и этих щенков, как они вдруг превращаются в лесопроходца Селивана, – все самое нелепое, самое святое. И все, что есть в Управлении, я могу придумать и представить себе, я мог бы оставаться у себя дома и придумать все это, лежа на диване рядом с радиоприемником, слушая симфоджазы и голоса, говорящие на незнакомых языках. Но это ничего не значит. Увидеть и не понять – это все равно что придумать. Я живу, вижу и не понимаю, я живу в мире, который кто-то придумал, не затруднившись объяснить его мне, а может быть, и себе…
...Стоян достал карту и расстелил ее на капоте.
– Так и есть, – сказал он. – Не отмечено у нас это озеро. Деревня здесь отмечена, а не озеро… Вот написано: «Дерев. абориг. семнадцать дробь одиннадцать».
– Так это всегда так, – сказал Тузик. – Кто же в этом лесу по карте ездит? Во-первых, карты все враные, а во-вторых, и не нужны они тут. Тут ведь сегодня, скажем, дорога, а завтра река, сегодня болото, а завтра колючую проволоку нацепят и вышку поставят. Или вдруг обнаружится склад...
...После слизней тропинка казалась немножко скользкой. Встретились и разошлись, подумал Кандид. Встретились и разминулись. И я уступил дорогу. Я, а не они. Это обстоятельство вдруг показалось ему очень важным. Они маленькие и беззащитные, а я большой и сильный, но я сошел с тропинки и пропустил их, и теперь думаю о них, а они прошли и теперь уже, наверное, обо мне не помнят. Потому что в лесу они дома, и мало ли что встречается в лесу. Как в доме бывают тараканы, клопы, мокрицы, или залетит безмозглая бабочка...
...Озеро оказалось шагах в пятидесяти. Кандид и Нава спустились по топкому дну и раздвинули тростники. Над водой толстым слоем лежал белый туман. Вода была теплая, даже горячая, но чистая и прозрачная. Пахло едой. Туман медленно колыхался в правильном ритме, и через минуту Кандид почувствовал, что у него кружится голова. В тумане кто-то был. Люди. Много людей. Все они были голые и совершенно неподвижно лежали на воде. Туман ритмично поднимался и опускался, то открывая, то снова застилая изжелта-белые тела, запрокинутые лица, – люди не плавали, люди лежали на воде, как на пляже. Кандида передернуло. «Уйдем отсюда», – прошептал он и потянул Наву за руку. Они выбрались на берег и вернулись на тропу.
– Никакие это не утопленники, – сказала Нава. – Колченог ничего не разобрал, просто они здесь купались, а тут ударил горячий источник, и все они сварились… Очень это страшно, Молчун, – сказала она, помолчав. – Мне даже говорить об этом не хочется… А как их там много, целая деревня…
...Холм был пологий и голый, а на вершине его шапкой лежало облако лилового тумана. Над холмом было открытое небо, дул порывистый ветер и гнал серые тучи, моросил дождь. Лиловый туман стоял неподвижно, словно никакого ветра не было. Было довольно прохладно, даже свежо, они промокли, ежились от озноба и стучали зубами, но уйти они уже не могли: в двадцати шагах, прямые, как статуи, стояли с широко раскрытыми черными ртами три мертвяка и тоже смотрели на вершину холма пустыми глазами. Эти мертвяки подошли пять минут назад. Нава почуяла их и рванулась было бежать, но Кандид зажал ей рот ладонью и вдавил ее в траву. Теперь она немного успокоилась, только дрожала крупной дрожью, но уже не от страха, а от холода, и снова смотрела не на мертвяков, а на холм.
На холме и вокруг холма происходило что-то странное, какие-то грандиозные приливы и отливы. Из леса с густым басовым гудением вдруг вырывались исполинские стаи мух, устремлялись к вершине холма и скрывались в тумане. Склоны оживали колоннами муравьев и пауков, из кустарников выливались сотни слизней-амеб, гигантские рои пчел и ос, тучи многоцветных жуков уверенно проносились под дождем. Поднимался шум, как от бури. Эта волна поднималась к вершине, всасывалась в лиловое облако, исчезала, и тогда вдруг наступала тишина. Холм снова становился мертвым и голым, а потом проходило какое-то время, снова поднимался шум и гул, и все это вновь извергалось из тумана и устремлялось в лес. Только слизни оставались на вершине, но зато вместо них по склонам ссыпались самые невероятные и неожиданные животные: катились волосатики, ковыляли на ломких ногах неуклюжие рукоеды и еще какие-то неизвестные, никогда не виданные, пестрые, многоглазые, голые, блестящие не то звери, не то насекомые… И снова наступала тишина, и снова все повторялось сначала, и опять, и опять, в пугающем напористом ритме, с какой-то неубывающей энергией, так что казалось, будто это было всегда и всегда будет в том же ритме и с той же энергией… Один раз из тумана со страшным ревом вылез молодой гиппоцет, несколько раз выбегали мертвяки и сразу кидались в лес, оставляя за собой белесые полосы остывающего пара. А лиловое неподвижное облако глотало и выплевывало, глотало и выплевывало неустанно и регулярно, как машина...
(А. и Б. Стругацкие. Улитка на склоне)
***
Болото - глубокая впадина
Огромного ока земли.
Он плакал так долго,
Что в слезах изошло его око
И чахлой травой поросло.
Но сквозь травы и злаки
И белый пух смежённых ресниц -
Пробегает зеленая искра,
Чтобы снова погаснуть в болоте.
И тогда говорят в деревнях
Неизвестно откуда пришедшие
Колдуны и косматые ведьмы:
"Это шутит над вами болото.
Это манит вас темная сила".
И когда они так говорят,
Старики осеняются знаменьем крестным,
Пожилые - смеются,
А у девушек - ясно видны
За плечами белые крылья.
(А. Блок)
***
...Оборотень исполняет веселую пляску на груде опавших листьев, которую сгребли для своих смотрин птицы-топтуны. Груда расползается. Оборотень смеется. Не вынеся напряжения, из-под горы листьев выскакивает мышь и устремляется прочь, но оборотень настигает ее в два прыжка.
«Ура, ура, куснем муравья!» — напевает он, небрежно закапывая остатки своей трапезы. До него доноситься чье-то сладкое пение. Оборотень настораживается — и не раздумывая устремляется на голос. Стрелой несется сквозь лес, но останавливается, замочив лапы в болотной жиже. Брезгливо их отряхивает. Пение становится отчетливее. Оно манит в болото. Идти, или не идти? Приняв решение, оборотень начинает с тихим рычанием кататься по земле. Один кувырок, второй — и он встает в человеческий рост. Зевает, и перешагивая с кочки на кочку, углубляется в болото. Ночные стрекозы бьются на лету о его щеки. Пение делается слаще, громче и настойчивее...
(М. Петросян. Дом, в котором...)
В том лесу белесоватые стволы
Выступали неожиданно из мглы.
Из земли за корнем корень выходил,
Точно руки обитателей могил.
Под покровом ярко-огненной листвы
Великаны жили, карлики и львы,
И следы в песке видали рыбаки
Шестипалой человеческой руки.
Никогда сюда тропа не завела
Пэра Франции иль Круглого Стола,
И разбойник не гнездился здесь в кустах,
И пещерки не выкапывал монах -
Только раз отсюда в вечер грозовой
Вышла женщина с кошачьей головой,
Но в короне из литого серебра,
И вздыхала и стонала до утра,
И скончалась тихой смертью на заре,
Перед тем как дал причастье ей кюре.
Это было, это было в те года,
От которых не осталось и следа.
Это было, это было в той стране,
О которой не загрезишь и во сне.
Я придумал это, глядя на твои
Косы - кольца огневеющей змеи,
На твои зеленоватые глаза,
Как персидская больная бирюза.
Может быть, тот лес - душа твоя,
Может быть, тот лес - любовь моя,
Или, может быть, когда умрём,
Мы в тот лес направимся вдвоём.
(Н. Гумилев)
***
...Туман окутывал их плотной пеленой, и они молча двигались вперед — на расстоянии веревки друг от друга, так, как велела Ронья.
Теперь нельзя было отступать в сторону от тропки. Малейший неосторожный шаг — и они заблудятся в тумане. Но она не боялась. Руками и ногами нащупывала она дорогу — камни, деревья и кусты были вехами на ее пути. Шли они медленно, Ронья надеялась все же вернуться домой до того, как Лувис начнет петь Волчью песнь. И не надо бояться.
Хотя более удивительного странствия на ее долю никогда не выпадало. Казалось, будто жизнь в лесу смолкла и вымерла, и от этого ей становилось не по себе. Неужели это ее лес, который она знала и любила? Почему же теперь он так тих и страшен? А что скрывалось там, в этих туманах? Что-то незнакомое и опасное, она сама не знала — что. И это пугало ее.
«Скоро я буду дома, — думала она, утешая себя, — скоро я буду лежать в постели и слушать, как Лувис поет Волчью песнь».
Но это не помогло. Страх в ее душе все рос и рос; никогда в жизни ей не было так страшно. Она окликнула Бирка, но голос ее прозвучал так жалобно! Он был так глух, что это еще больше напугало ее. «Я, кажется, сойду с ума, — подумала она, — и тогда мне — конец!»
И тут из самой глубины тумана донеслись сладостные, щемящие звуки. Послышалась песня, и то была самая удивительная песня во всем мире. Никогда она не слышала ничего подобного. О, как прекрасна была эта песня, какой прелестью наполнила она весь ее лес! Она прогнала страх и утешила ее. Ронья молча стояла, слушая эту песню и позволяя себя утешить. Как это было прекрасно! И как манила и притягивала к себе эта песня! Да, она чувствовала, что те, кто пели, хотели бы, чтоб она сошла с тропинки и последовала бы за этими прекрасными звуками в самую гущу тумана.
Песня звучала все громче и сильнее. Она заставляла дрожать ее сердце. Ронья тут же и думать забыла про Волчью песнь, ожидавшую ее дома. Забыв все на свете, она хотела лишь свернуть с тропинки и отправиться к тем, кто звал ее из тумана.
— Иду, иду! — воскликнула она и сделала несколько шагов в сторону. Но тут кожаный ремень так крепко натянулся, что она упала навзничь.
— Куда это ты собралась? — закричал Бирк. — Если позволишь заманить себя подземным жителям, ты пропала! Сама знаешь!
Подземные жители! Да, она слышала о них. Она знала, что они обычно поднимаются из темных земных недр наверх, в лес, только во время тумана. Никогда не доводилось ей встречать кого-либо из этого народца, но все-таки сейчас ей хотелось следовать за ними, куда бы они ни позвали. Ей хотелось быть рядом с ними и слушать их песни, даже если бы пришлось провести под землей все отпущенные ей на свете годы...
...И вот наступил вечер. Солнце село, спустились сумерки, сумерки весеннего вечера, которые на самом деле казались лишь какой-то странной мглой, сгустившейся среди деревьев и никогда не превращавшейся в мрак и ночь. Черный дрозд и кукушка смолкли. Все лисята скрылись в своих норах, все бельчата и зайчишки — в своих дуплах и гнездах, а змея заползла под камень. Ничего больше не было слышно, кроме зловещего уханья филина далеко-далеко отсюда, а вскоре смолкло и оно.
Казалось, весь лес спал. Но вот он стал медленно-медленно просыпаться к своей сумеречной жизни. Все обитатели сумерек, жившие там, зашевелились. Кто-то полз, шуршал и пробирался тайком по мшистым кочкам. Среди деревьев шныряли ниссе-толстогузки, косматые тролли-болотники ползали, прячась за камнями, а огромные полчища серых карликов вылезали из своих потайных убежищ и шипели, чтобы напугать всех, кого им надо было утащить к себе. А когда с гор стали спускаться, паря в воздухе, дикие виттры, самые жестокие и самые неукротимые изо всех обитателей сумерек, они показались совсем черными на фоне светлого весеннего неба...
...Она поднялась и взяла свою поклажу. Путь ей предстоял не близкий, ни тропинки, ни дороги туда не вели. И все же она знала, как туда идти. Так же, как знают звери. Как знают ниссе-толстогузки, тролли-болотники и серые карлики.
И так она шла спокойно по залитому лунным светом лесу между сосен и елей, ступая по мху и черничнику, мимо болот, поросших ароматным багульником, мимо черных омутов и бездонных трясин, карабкалась по поваленным деревьям, переходила вброд журчащие ручьи. Она шла по лесу напрямик к Медвежьей пещере.
Она видела, как на холме пляшут тролли-болотники. Пер Лысуха говорил ей, что они пляшут только лунными ночами. Она остановилась и стала украдкой смотреть на них. Странным был их танец. Они медленно и неуклюже кружились, бормоча что-то непонятное. Пер рассказывал, что это их весенняя песня. Он даже пытался сам петь, как тролли, бормоча что-то чудное. Но теперь она поняла, что его бормотание было вовсе не похоже на настоящую песню троллей-болотников. Их песня звучала как что-то древнее и печальное...
(Астрид Линдгрен. Ронья, дочь разбойника)
***
Насторожившись, начеку
У входа в чащу,
Щебечет птичка на суку
Легко, маняще.
Она щебечет и поет
В преддверьи бора,
Как бы оберегая вход
В лесные норы.
Под нею сучья, бурелом,
Над нею тучи,
В лесном овраге за углом
Ключи и кручи.
Нагроможденьем пней, колод
Лежит валежник.
В воде и холоде болот
Цветет подснежник.
А птичка верит, как в зарок,
В свои рулады
И не пускает за порог
Кого не надо.
За поворотом, в глубине
Лесного лога,
Готово будущее мне
Верней залога.
Его уже не втянешь в спор
И не заластишь.
Оно распахнуто, как бор,
Все вглубь, все настежь.
(Б. Пастернак)
***
…Зеленое пахучее изобилие. Изобилие красок, изобилие запахов. Изобилие жизни. И все чужое. Чем-то знакомое, кое в чем похожее, но по-настоящему чужое. Наверное, труднее всего примириться с тем, что оно и чужое, и знакомое одновременно. С тем, что оно – производное от нашего мира, плоть от плоти нашей, но порвавшее с нами и не желающее нас знать...
...В кузове загомонили, но Перец ничего не слышал. Он въезжал в лес. Лес приближался, надвигался, громоздился все выше и выше, как океанская волна, и вдруг поглотил его. Не стало больше солнца и неба, пространства и времени, лес занял их место. Было только мелькание сумрачных красок, влажный густой воздух, диковинные запахи, как чад, и терпкий привкус во рту. Только слуха не касался лес: звуки леса заглушались ревом двигателя и болтовней сотрудников. Вот и лес, повторял Перец, вот я и в лесу, бессмысленно повторял он. Не сверху, а внутри, не наблюдатель, а участник. Вот я и в лесу. Что-то прохладное и влажное коснулось его лица, пощекотало, отделилось и медленно опустилось к нему на колени. Он посмотрел: тонкое длинное волокно какого-то растения, а может быть, животное, а может быть, просто прикосновение леса, дружеское приветствие или подозрительное ощупывание; он не стал трогать этого волокна...
... Живой столб поднимался к кронам деревьев, сноп тончайших прозрачных нитей, липких, блестящих, извивающихся и напряженных, сноп, пронизывающий плотную листву и уходящий еще выше, в облака. И он зарождался в клоаке, в жирной клокочущей клоаке, заполненной протоплазмой – живой, активной, пухнущей пузырями примитивной плоти, хлопотливо организующей и тут же разлагающей себя, изливающей продукты разложения на плоские берега, плюющейся клейкой пеной… И сразу же, словно включились невидимые звукофильтры, из хрюканья мотоцикла выделился голос клоаки: клокотание, плеск, всхлипывания, бульканье, протяжные болотные стоны; и надвинулась тяжелая стена запахов: сырого сочащегося мяса, сукровицы, свежей желчи, сыворотки, горячего клейстера...
…Я рвался сюда, и вот я попал сюда, и я наконец вижу лес изнутри, и я ничего не вижу. Я мог бы придумать все это, оставаясь в гостинице, в своем голом номере с тремя необитаемыми койками, поздним вечером, когда не спится, когда все тихо и вдруг в полночь начинает бухать баба, забивающая сваи на строительной площадке. Наверное, все, что есть здесь, в лесу, я мог бы придумать: и русалок, и бродячие деревья, и этих щенков, как они вдруг превращаются в лесопроходца Селивана, – все самое нелепое, самое святое. И все, что есть в Управлении, я могу придумать и представить себе, я мог бы оставаться у себя дома и придумать все это, лежа на диване рядом с радиоприемником, слушая симфоджазы и голоса, говорящие на незнакомых языках. Но это ничего не значит. Увидеть и не понять – это все равно что придумать. Я живу, вижу и не понимаю, я живу в мире, который кто-то придумал, не затруднившись объяснить его мне, а может быть, и себе…
...Стоян достал карту и расстелил ее на капоте.
– Так и есть, – сказал он. – Не отмечено у нас это озеро. Деревня здесь отмечена, а не озеро… Вот написано: «Дерев. абориг. семнадцать дробь одиннадцать».
– Так это всегда так, – сказал Тузик. – Кто же в этом лесу по карте ездит? Во-первых, карты все враные, а во-вторых, и не нужны они тут. Тут ведь сегодня, скажем, дорога, а завтра река, сегодня болото, а завтра колючую проволоку нацепят и вышку поставят. Или вдруг обнаружится склад...
...После слизней тропинка казалась немножко скользкой. Встретились и разошлись, подумал Кандид. Встретились и разминулись. И я уступил дорогу. Я, а не они. Это обстоятельство вдруг показалось ему очень важным. Они маленькие и беззащитные, а я большой и сильный, но я сошел с тропинки и пропустил их, и теперь думаю о них, а они прошли и теперь уже, наверное, обо мне не помнят. Потому что в лесу они дома, и мало ли что встречается в лесу. Как в доме бывают тараканы, клопы, мокрицы, или залетит безмозглая бабочка...
...Озеро оказалось шагах в пятидесяти. Кандид и Нава спустились по топкому дну и раздвинули тростники. Над водой толстым слоем лежал белый туман. Вода была теплая, даже горячая, но чистая и прозрачная. Пахло едой. Туман медленно колыхался в правильном ритме, и через минуту Кандид почувствовал, что у него кружится голова. В тумане кто-то был. Люди. Много людей. Все они были голые и совершенно неподвижно лежали на воде. Туман ритмично поднимался и опускался, то открывая, то снова застилая изжелта-белые тела, запрокинутые лица, – люди не плавали, люди лежали на воде, как на пляже. Кандида передернуло. «Уйдем отсюда», – прошептал он и потянул Наву за руку. Они выбрались на берег и вернулись на тропу.
– Никакие это не утопленники, – сказала Нава. – Колченог ничего не разобрал, просто они здесь купались, а тут ударил горячий источник, и все они сварились… Очень это страшно, Молчун, – сказала она, помолчав. – Мне даже говорить об этом не хочется… А как их там много, целая деревня…
...Холм был пологий и голый, а на вершине его шапкой лежало облако лилового тумана. Над холмом было открытое небо, дул порывистый ветер и гнал серые тучи, моросил дождь. Лиловый туман стоял неподвижно, словно никакого ветра не было. Было довольно прохладно, даже свежо, они промокли, ежились от озноба и стучали зубами, но уйти они уже не могли: в двадцати шагах, прямые, как статуи, стояли с широко раскрытыми черными ртами три мертвяка и тоже смотрели на вершину холма пустыми глазами. Эти мертвяки подошли пять минут назад. Нава почуяла их и рванулась было бежать, но Кандид зажал ей рот ладонью и вдавил ее в траву. Теперь она немного успокоилась, только дрожала крупной дрожью, но уже не от страха, а от холода, и снова смотрела не на мертвяков, а на холм.
На холме и вокруг холма происходило что-то странное, какие-то грандиозные приливы и отливы. Из леса с густым басовым гудением вдруг вырывались исполинские стаи мух, устремлялись к вершине холма и скрывались в тумане. Склоны оживали колоннами муравьев и пауков, из кустарников выливались сотни слизней-амеб, гигантские рои пчел и ос, тучи многоцветных жуков уверенно проносились под дождем. Поднимался шум, как от бури. Эта волна поднималась к вершине, всасывалась в лиловое облако, исчезала, и тогда вдруг наступала тишина. Холм снова становился мертвым и голым, а потом проходило какое-то время, снова поднимался шум и гул, и все это вновь извергалось из тумана и устремлялось в лес. Только слизни оставались на вершине, но зато вместо них по склонам ссыпались самые невероятные и неожиданные животные: катились волосатики, ковыляли на ломких ногах неуклюжие рукоеды и еще какие-то неизвестные, никогда не виданные, пестрые, многоглазые, голые, блестящие не то звери, не то насекомые… И снова наступала тишина, и снова все повторялось сначала, и опять, и опять, в пугающем напористом ритме, с какой-то неубывающей энергией, так что казалось, будто это было всегда и всегда будет в том же ритме и с той же энергией… Один раз из тумана со страшным ревом вылез молодой гиппоцет, несколько раз выбегали мертвяки и сразу кидались в лес, оставляя за собой белесые полосы остывающего пара. А лиловое неподвижное облако глотало и выплевывало, глотало и выплевывало неустанно и регулярно, как машина...
(А. и Б. Стругацкие. Улитка на склоне)
***
Болото - глубокая впадина
Огромного ока земли.
Он плакал так долго,
Что в слезах изошло его око
И чахлой травой поросло.
Но сквозь травы и злаки
И белый пух смежённых ресниц -
Пробегает зеленая искра,
Чтобы снова погаснуть в болоте.
И тогда говорят в деревнях
Неизвестно откуда пришедшие
Колдуны и косматые ведьмы:
"Это шутит над вами болото.
Это манит вас темная сила".
И когда они так говорят,
Старики осеняются знаменьем крестным,
Пожилые - смеются,
А у девушек - ясно видны
За плечами белые крылья.
(А. Блок)
***
...Оборотень исполняет веселую пляску на груде опавших листьев, которую сгребли для своих смотрин птицы-топтуны. Груда расползается. Оборотень смеется. Не вынеся напряжения, из-под горы листьев выскакивает мышь и устремляется прочь, но оборотень настигает ее в два прыжка.
«Ура, ура, куснем муравья!» — напевает он, небрежно закапывая остатки своей трапезы. До него доноситься чье-то сладкое пение. Оборотень настораживается — и не раздумывая устремляется на голос. Стрелой несется сквозь лес, но останавливается, замочив лапы в болотной жиже. Брезгливо их отряхивает. Пение становится отчетливее. Оно манит в болото. Идти, или не идти? Приняв решение, оборотень начинает с тихим рычанием кататься по земле. Один кувырок, второй — и он встает в человеческий рост. Зевает, и перешагивая с кочки на кочку, углубляется в болото. Ночные стрекозы бьются на лету о его щеки. Пение делается слаще, громче и настойчивее...
(М. Петросян. Дом, в котором...)